9 класс

Владимир Першанин - «Смертное поле». «Окопная правда» Великой Отечественной. Окопная правда Русская военная пресса

Окопная правда

Во время Великой Отечественной войны существовали штрафбаты, штрафные роты, штрафные эскадрильи, и даже подлодку Александра Маринеско, на Балтике, тоже считали неофициально штрафной. В тех частях приговоры судов и трибуналов смывали кровью. Но вот штрафная редакция? Это ноу-хау чеченской войны. Расскажу. Пришел приказ организовать в воюющей Пятьдесят восьмой Владикавказской армии свою газету. А где людей брать? Кто пошлет на войну – читай на убой – отличного военного журналиста? С исключением из списков части. Да никто. Среди начальства в этом плане дураков нет.

Стали искать по всей стране. Первое, кого назначить главным редактором? Кому ни предлагали, все отказываются. Наконец разыскали одного «декабриста» за Кривым озером – так в войсках называют Байкал. Счастливчика звали Геннадием Тимофеевичем Алехиным. Начинал он свою службу в Грозном. Корреспондентом газеты армейского корпуса. Рекомендацию для вступления в Союз журналистов ему давал некто Темишев, больше известный как Мовлади Удугов, в Москве его называют Геббельсом дудаевской пропаганды. Алехин влюбился, женился. На дочери ректора местного университета. На свадьбе гулял весь республиканский бомонд, даже заглянул и сфотографировался комсомольский вожак Гудермеса Салман Радуев. Но потом Алехин вдруг решил развестись. Скандал! В политотделе говорили: «Не надо». Геннадий Тимофеевич не послушался, развелся и автоматически убыл для прохождения службы в сказочное Забайкалье, гарнизон Борзя. И пробыл там десять лет, забыв надежду вернуться обратно.

И вот он опять на Кавказе. А дальше к нему в штат посыпались штрафники-журналисты со всех военных редакций России. Поводы? Пьянка, дерзость с начальством, любовные похождения, обвинения в профнепригодности и так далее. Новую газету назвали бесхитростно – «Защитник России». И, о чудо, ее стали любить. Обычно газеты в группировке сразу сгружали в сортиры, для гигиенических нужд. А эту передавали из рук в руки. Почему? Да там не писали фуфло. Не рассказывали солдатам о генералах, а делали наоборот. Где-то эзоповым языком, где-то напрямую, но говорили правду. А куда редакции отступать, дальше Чечни не пошлют. Репортеры «Защитника» лазали вдоль всей передовой. И в отчетах везли обратно не «мнения», «предположения», «комментарии», а то, что видели своими глазами. В нашей палатке эти репортеры не жили, Алехин им не давал покоя, и они всегда были в пути.

Впрочем, правда не у всех вызывала положительные эмоции. Точнее, здесь у каждого правда была своя. Как-то я поругался с начальником пресс-службы группировки.

– Сколько погибших сегодня?

– Говорить не положено.

– Это ж солдаты, офицеры, у них семьи есть, почему они не должны знать? Хоть количество назови.

– Не нужна тебе эта статистика.

А я уже закусил удила. Статистика… Это люди, пускай уже мертвые.

– Так, Вадик, Кук, берите камеру, едем на «Северный»!

А на «Северном» в большом гараже пожарной охраны располагался военный морг. Я шагнул из жары в огромное прохладное помещение. С правой стороны были сложены деревянные ящики. Они походили на ящики из-под патронных цинков, некрашеные, с такими же продольными ручками на торцах. Только эти ящики были большими. Очень большими. А слева, в длинном ряду, в цинковых корытах лежали тела. Свежие, с кровавыми ранами. Без рук, без ног, без голов. Дальше на вешалках висели мундиры и камуфляжные костюмы. Последние одежды погибших. Мой знакомец, начальник морга, демократ, встретил меня приветливо. Он был в фартуке и в резиновых перчатках.

– Снимать? Да снимай, конечно.

Я посчитал останки и, облегченно выдохнув, вышел наружу. Пальцем указал группе, куда идти. Вадик, увидев это, зло выкинул сигарету, взял камеру:

– Сука ты, Саша.

– Иди-иди. Надо снять.

И показали. Под соусом темы работы врачей.

Правда… Сколько существует ее интерпретаций? Вот тут у нас в жилом городке случился конфликт. Приехал на Ханкалу Серега Тетерин, фотокор «Московского комсомольца». Знаете… Охотник. Его сощуренные глаза вечно выискивали повод нажать кнопочку своего аппарата. Я вот не помню, чтоб он лежал, отдыхал. Он или где-то бродил, или старательно протирал свои объективы. И вот как-то меня вызвал из палатки Валера Попов, зам командира комендантской роты. Это был решительный парень, невысокий, худощавый, с соломенными волосами и с удивительно грубым, хриплым и прокуренным голосом.

– Саня, я его убью!

– Тетерина! Я тут солдат воспитывал… Ну, ты сам понимаешь, не удержался, надавал по морд?м. Смотрю, а Серега снимает. Я говорю, мол, засвети пленку, меня уволят. А он: я лица не буду давать, закрою их черненькими полосочками.

– Валер, я ему не начальник. Поговорю, конечно, хотя, думаю, бесполезно.

– Блин, ну точно убью.

– Да он сам кого хочешь убьет.

В недавней молодости у себя в Рязани Серега занимался пулевой стрельбой из пистолета. И вот однажды они с друзьями сидели дома, отдыхали. Серега вышел на кухню и увидел такую картину. Его маму трое неизвестных привязали к стулу и пытали ножом. Денег огромных в семье не водилось, просто времена такие были, грабили прям по квартирам. Серега спокойно, без эмоций, открыл ящичек с пистолетами, зарядил. Двоих убил, третьего ранил. Даже в милицию не вызывали.

А конфликт с солдатскими фотографиями разрешился неожиданно просто. Серега Тетерин сел на Ханкале, на аэродроме, на вертолет. Чтоб улететь домой. Вертолет поднялся, его закрутило, и он упал. Загорелся. Тетерин сидел у двери, помогал спасать людей, раненым оказывал помощь. А потом в шоке, босиком и с обожженными руками вернулся в палатку. Первым его встретил Валера Попов.

– Серега, что с тобой?

– Вертолет упал. Люди погибли.

– А фотоаппараты твои?

– Сгорели.

Валера на радостях подарил Сереге свои кроссовки, забинтовал руки и даже бутылку поставил.

Данный текст является ознакомительным фрагментом. Из книги автора

Правда и обман, правда обмана На протяжении своего трактата Сунь-цзы не устает повторять, что на войне не может быть ничего постоянного, что всякая эффективная стратегия – это непрерывные перемены. Что ж, китайская стратегия признает, по крайней мере, одно постоянное

Из книги автора

ПРАВДА О «СОКРУШИТЕЛЬНОМ» История трагедии эскадренного миноносца Северного флота «Сокрушительный» - одна из самых нелюбимых нашими историками. Если можно, то о ней вообще предпочитают лишний раз не вспоминать. Если последнее не удается, то говорят о «Сокрушительном»

Из книги автора

Правда на лжи Короче - сплошь одна брехня, и тем не менее такая брехня сродни правде, поскольку она практически однозначно показывает на то, что именно лгущие хотят скрыть. Тут ведь как - если, к примеру, подозреваемый в убийстве врет, что его не было на месте преступления,

Из книги автора

Где же правда? А теперь давайте поразмышляем о том предмете, который должен лежать по середине - истине, отбросив эмоции, предубеждения и злопамятство. Казалось, что обе стороны - и Польша, и Россия обречены были идти по пути поиска той самой правды, в борьбе за которую

Из книги автора

«Правда, но не вся правда» 24 мая 1944 года государственный департамент США направил посольству СССР в США памятную записку следующего содержания:«Государственный департамент в соответствии с соглашением, достигнутым на Московской конференции, желает довести до сведения

Из книги автора

ПРАВДА О РОТШИЛЬДЕ Парадоксально, но чем дальше и стремительнее отодвигаемся мы от бурных тридцатых годов, тем горячее интерес в старой доброй Англии к тогдашним деяниям советской разведки, особенно к «кембриджской пятерке».Самый известный - Ким Филби, чуть не ставщий

Из книги автора

1. «Русская Правда» Обсуждение вопроса о степени и путях обособления боярства в XI в. уместно начать с обращения к «Русской Правде».В историографии данные этого источника обычно расцениваются как важнейшие для суждений о стратификации древнерусского общества в

Из книги автора

Правда и ложь о штрафниках Поздним вечером 15 ноября на Первом телеканале прошел показ документального фильма «Подвиг по приговору», рассказывающего об истории штрафников времен Великой Отечественной войны. Причем телевизионщики рассказали не только о штрафных

Из книги автора

Экономическая правда Рабочие материалы, подготовленные для Изборского клуба группой ученых-экономистов, под общей редакцией профессора Василия СимчерыЗа последние сто лет наша страна пережила невиданную в мировой истории череду взлетов и падений. Обсуждение их причин

Из книги автора

Часть третья Окопная война и жизнь в траншее Только первые месяцы войны и последние, когда большое наступление 1918 года сломало немецкую армию, были временем масштабного передвижения войск и стратегических операций, стремительных атак и контратак. Основные военные годы

Из книги автора

Правда 2-й эскадры Ибо народ и царство, которые не захотят служить Тебе, погибнут. И такие народы совершенно истребятся. Книга Пророка Исайи 60:12 Спецоперация «Цусима»Не самым важным, но, наверное, самым неожиданным итогом проведенного исторического расследования стал

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:

100% +

Владимир Першанин
Штрафники, разведчики, пехота
«Окопная правда» Великой Отечественной

В оформлении обложки использована фотоинформация фотокорреспондента Марка Марков-Гринберга

От автора

Это сборник воспоминаний солдат и офицеров, участников Великой Отечественной войны. Я постарался отразить в нем судьбы людей, которых объединяет то, что все они прошли через передний край, были на острие войны и победили. Хотя шансов дожить до Победы у большинства было очень немного.

Наряду с воспоминаниями о разведчиках, пехотинцах, пулеметчиках мне удалось собрать материалы о людях, военная судьба которых не так часто отражается в нашей литературе: о военных шоферах, зенитчиках Волжской флотилии, сражавшихся во время Сталинградской битвы, а также о судьбе лейтенанта-артиллериста, попавшего в штрафную роту.

Бойцов той войны остается с каждым годом все меньше. Они стали мне близки, и я хочу донести до читателя их нелегкие судьбы и подвиг, который навсегда останется в истории России.

Я служил в разведке

Самую почетную награду я получил не за добытых «языков», хотя их насчитывалось более двух десятков, а за немецкий танк, который захватил вместе с экипажем. И такое в разведке бывало.

Мельников И.Ф.


Об Иване Федоровиче Мельникове я впервые узнал из короткой статьи в толстой книге о кавалерах ордена Славы. Потом получилось так, что встретил его в городской библиотеке, где проводилась встреча с ветеранами. Разговорились, встретились еще, и родился этот документальный рассказ о военном пути старшины – разведчика Ивана Федоровича Мельникова. С его разрешения я изложил события от первого лица, так, как мне рассказывал Иван Федорович.


Родился я 19 сентября 1925 года в городе Сызрань Куйбышевской области. Отец, инвалид Гражданской войны, умер вскоре после моего рождения, мать – рабочая. Через какое-то время мама вышла замуж, и отчим заменил мне отца. Он работал в ОСОАВИАХИМе, был добрым, хорошим человеком, позаботился о том, чтобы я получил образование. В начале лета 1942 года я закончил два курса железнодорожного техникума, немного поработал.

Я мечтал стать летчиком и приписал себе в документы лишний год. Вместе с двумя одноклассниками мы сбежали из дома и, забравшись тайком в железнодорожный состав, рванули из Сызрани в Сталинград поступать в Качинское летное училище. Когда приехали в Сталинград, оказалось, что училище эвакуировано. Помню, как голодные бродили по городу, размышляли, что делать дальше. То, что Сталинград прифронтовой город, не понимали. Не обратили внимания и на вой сирен, означающий воздушную тревогу.

Начался воздушный налет. Посыпались бомбы. Мощные взрывы поднимали столбы земли на десятки метров вверх, рушились дома. Спрятаться, залечь в какой-нибудь канаве мы не догадались, а побежали к Волге. В головенках мелькали мысли переправиться на левый берег. То, что ширина Волги километра два с лишним, мы не задумывались. Что стало с моими одноклассниками – не знаю. Близкий взрыв оглушил меня, я метался по берегу, пока не сбило с ног очередным взрывом.

Очнулся на берегу без одежды, все тело болит, в ушах звон. Контузило. Меня подобрали бойцы какой-то воинской части, отнесли в санроту. Когда пришел в себя, накормили, одели, стали расспрашивать. Я твердил, что хочу учиться на летчика. Исправлений в документах не заметили, судя по ним, мне через месяц должно было исполниться восемнадцать лет. То есть формально я был почти совершеннолетним. Сталинград уже вовсю бомбили, военной подготовки я не имел, и мне выдали предписание на учебу в Моршанск Тамбовской области. Мол, парень грамотный, будешь учиться там на летчика.

В Моршанске летного училища не было. Ни о каких летчиках разговор не шел. Вместе с группой ребят я попал в пулеметно-минометное училище. Обстановка на фронте была, как никогда, тяжелой, шло мощное немецкое наступление на юге. Начались бои на подступах к Сталинграду. Двадцать третьего августа 1942 года фашисты прорвались к Волге, а на город обрушились волна за волной сотни вражеских самолетов. Центр города за день был превращен в развалины, погибли тысячи людей. Окажись я в тот день в Сталинграде, вряд бы уцелел.

Моршанск, небольшой, очень зеленый городок, раскинулся на высоком берегу реки Цна. Напоминал многие провинциальные города России. В центре – двух– и трехэтажные здания, а все остальное – частные дома с садами и огородами. Курильщики хорошо знают город по знаменитой моршанской махорке и сигаретам «Прима». Ну, а для меня с конца августа 1942 года и до апреля 1943 года он стал местом учебы.

Пулеметно-минометное училище располагалось в центре Моршанска. Несколько рот занимали большой кирпичный дом. Рота – 120 курсантов, взвод – 40. Учили нас как следует. Постигали боевую подготовку, устройство минометов и пулеметов, расчет стрельбы, тактику боя. Например, из 82-миллиметрового миномета я сделал за семь месяцев около пятидесяти боевых выстрелов. Считаю – нормально. В других училищах, как я позже узнал на фронте, боевых стрельб проводилось куда меньше. Изучали станковые пулеметы «максим» и ручные Дегтярева.

Больше внимания уделялось все же минометам. До войны их недооценивали. Немцы, широко применяя минометы с первых дней, наносили нашим войскам серьезные потери. Для точной стрельбы требовалось постичь целую науку. Мне в расчетах помогало полученное в техникуме знание математики и физики. Оценки по большинству предметов были хорошие и отличные. Но, к сожалению, мешали (как ни странно звучит) мое умение чертить и музыкальный слух, я был запевалой. Из-за этого меня перебрасывали из роты в роту. Я оформлял наглядную агитацию, выпускал стенгазеты. Когда роту готовили к проверке, я и рисовал, и вышагивал в строю, запевая «Каховку», «По долинам и по взгорьям», «Катюшу». За наглядную агитацию и прохождение четким строем с песней рота получала хорошие баллы.

При этом меня никто не освобождал от сдачи зачетов. Учебу в училище вспоминаю добрым словом. Командиры относились к нам внимательно. Питание для военного времени было хорошим. Утром – каша, масло, сладкий чай. На обед – мясные щи, суп, каша или картошка с мясом, компот. По окончании училища мне было присвоено звание «старший сержант». Я мог командовать минометным или пулеметным расчетом, но моя военная судьба сложилась иначе. Я попал в 202-й гвардейский полк 68-й гвардейской дивизии, входящей в состав Степного фронта. Дивизия находилась северо-восточнее Харькова. Буквально в первые дни меня «сманили» в разведку.

Слово «разведчик» всегда было окружено ореолом загадочности, какой-то тайны. В разведку брали только добровольцев. Про вылазки в тыл врага рассказывали легенды. Отважные разведчики проникали в фашистское логово, бесшумно снимали часовых и приводили ценных «языков». В апреле 1943 года мне было семнадцать лет (по документам – восемнадцать). По существу, мальчишка, умевший хорошо петь и не нюхавший войны. Я, не раздумывая, дал согласие и был назначен командиром отделения взвода пешей разведки. Когда меня познакомили со взводом, я сразу заметил, что наград у разведчиков больше, чем в пехоте. Не сказать, что бойцы были увешаны медалями и орденами, но более чем у половины имелись награды.

Хотя я именовался командиром отделения, науку разведки пришлось постигать с азов. Первые недели никем не командовал. Учили меня, как организована немецкая оборона, где расположены посты, пулеметные точки. Помню утомительные дни наблюдения за передним краем противника. С раннего утра и до темноты, вечером и ночью. Глаза до того болели, что я промывал их холодной водой. Затем привык. Давал глазам отдых, учился сосредоточить внимание на нужных участках. Командиром взвода был лейтенант Федосов. Не скажу, что он был очень опытный разведчик. Дело в том, как я понял, рядовых и сержантов на офицерские должности выдвигали редко. Специальных разведучилищ не было. Командирами в разведку назначали отличившихся офицеров из стрелковых подразделений.

Федосов воевал с лета сорок второго, был ранен, считался грамотным командиром. В разведвзвод пришел месяца за два передо мной. Меня «натаскивали» двое опытных разведчиков. Рядовой Саша Голик из моего отделения и сержант, фамилию которого я не запомнил. Голик, небольшого роста, жилистый, много раз ходил в тыл, имел две медали. Кажется, одно время был сержантом, но за пьянку был разжалован. Тем не менее, это был подготовленный, обстрелянный специалист, который мог ответить на любой вопрос. Я испытывал страх перед минами. Саша подробно рассказывал, какие мины могут встретиться, успокаивал меня.

– Нам же саперы помогают. И не думай, что мины невозможно угадать. Неделю простоят – в земле ямка образуется, и трава желтеет.

– А если мины день назад поставили?

– Значит, будет бугорок. Опять же, трава по цвету отличается.

– Попробуй ее различи ночью, – вздыхал я.


Первую вылазку за «языком» запомнил хорошо. Это произошло дней через 8-10 после моего назначения. Группа состояла из пяти человек: помкомвзвода, рядовой Саша Голик, еще один опытный разведчик и двое нас, новичков. Было начало мая, ночи – короткие. Через передний край двинулись часов в одиннадцать вечера. У всех были автоматы ППШ, гранаты, ножи. Нас сопровождали трое саперов. Доползли до середины нейтральной полосы, метров триста, и показали направление: «Двигайте туда, мин нет!» Старший пытался заставить их проползти с нами еще сколько-то, но саперы исчезли. Была ли у них такая инструкция или они просто боялись, не знаю.

Колючая проволока в этом месте отсутствовала, но ракет на освещение переднего края немцы не жалели. Они взлетали то в одном, то в другом месте. Некоторые медленно опускались на парашютах, и тогда несколько минут приходилось лежать неподвижно. В общем, ползли мы медленно, замирая, когда вспыхивала очередная ракета. В одном месте сильно пахло мертвечиной, в другом я ощутил под локтем металл и застыл. Оказалось, крупный осколок снаряда, врезавшийся в землю. Открыл огонь немецкий пулемет. Трассы шли далеко от нас. Значит, пока не заметили. Чем ближе была немецкая траншея, тем сильнее колотилось сердце. Я знал, что на ночь в траншеях остаются только немногочисленные часовые и дежурные пулеметчики. Однако казалось, что лезем прямо на стволы. Еще метр-два, и ударят в упор из автоматов и пулеметов. Вот и траншея. Один разведчик остался наверху, а четверо спрыгнули вниз.

Метрах в пятидесяти справа коротко простучал пулемет. Прижались к стенке траншеи и замерли. Я был уверен, что нас обнаружили. Ударили еще две короткие очереди, и пулемет смолк. Старший группы изменил направление. Мы собирались двигаться влево, но оставлять за спиной пулеметную точку было нельзя. При отходе нас бы расстреляли. Зато существовала опасность, что без шума ничего не сделаем. Часовой плюс пулеметчик или два. Так практически и получилось. Часовой вышел нам навстречу. Его схватили помкомвзвода и Саша Голик. Часового свалили мгновенно, заткнули кляпом рот и принялись связывать. Он отчаянно сопротивлялся и, хотя кричать не мог, ударом сапога переломил жердь на стенке траншеи. Она лопнула с треском, напоминающим пистолетный выстрел.

Кстати, глушить «языков» ударом приклада не практиковалось. Во-первых, почти все немцы, включая офицеров, находились на переднем крае в касках. Во-вторых, удар по голове (если фриц в кепи) трудно рассчитать. Ударишь посильней – можно убить, а рисковать мы не хотели. Поэтому и тренировались, чтобы сразу свалить «языка», обездвижить и связать его. У опытных разведчиков всё занимало считаные минуты. Хотя большинство немецких солдат в передовых частях были крепкие, физически хорошо подготовлены, и справиться с ними было непросто.

Этот немец успел только лягнуться. Связанного, с кляпом во рту, его вытолкнули наверх. Помкомвзвода, второй сержант, крепкий рослый парень, и новичок быстро потащили пленного в сторону наших позиций. Голика и меня оставили прикрывать отход. Мы замерли. Может, все бы и обошлось, но спустя минуты три пулеметчик что-то разглядел. Выпустил ракету, а следом длинную очередь. Мы побежали к пулеметчику. Саша с разбега ударил его ножом, потом еще раз, нашарил документы, и мы выбрались из траншеи. Я рвался бежать напрямик, но Голик толкал меня в сторону.

– Уходим тем же путем. Мины!

По нам открыли огонь, когда поравнялись с остальными. Залегли. Потом, развязав руки немцу, поползли, подталкивая его. Путь был выбран, в общем, удачный. По склону, где густо росла трава. Нас потеряли из виду. Два пулемета били в сторону. Но трассы шли веером, низко над землей, охватывая большой участок нейтралки. Я представил, как раскаленный пучок с легкостью прошивает тело. Вот она, смерть, совсем рядом. Ракеты вспыхивали одна за другой. Нам ничего не оставалось, как ползти. Я знал, что скоро будет небольшой уступ, а дальше низинка. Хоть бы добраться до нее!

Я потерял всякое представление о времени и куда мы ползем. Поминутно оборачиваясь, следил за пулеметными трассами. Саша вдруг выругался: «Ты что делаешь, сука!» Я думал, ругают меня, но это на несколько секунд приподнялся новичок, когда спрыгивал с земляного уступа. Пули его миновали. Однако немцы разглядели группу. В нашу сторону посыпались мины. Разброс осколков у 80-миллиметровых мин довольно большой. Нас пока спасало то, что недавно прошли дожди. Мины взрывались в рыхлой почве, выкидывая осколки вверх.

Помкомвзвода ранили недалеко от наших траншей. Он упал, потом, шатаясь, побежал в рост. Поднялись с четверенек и мы. Ввалились в траншею и минут пять не могли отдышаться. Заместитель взводного был ранен смертельно, разрывная пуля ударила в основание плеча. Перевязать это место трудно, старший сержант истек кровью по дороге в санроту. Разведчику из новичков досталось штук пять мелких осколков. Ранен был и «язык», светловолосый парень с нашивками ефрейтора. Осколок пропахал ему щеку и оторвал кусочек уха, второй – чиркнул по шее. Пленного перевязали и увели в штаб.

Скажу еще такую деталь. Как я позже убедился, разведгруппы уходили в тыл натощак. Везде ли был такой порядок, не знаю. Но в нашем взводе перед выходом на задание никогда не ели. Логика простая. Человек налегке двигается быстрее и ползти удобнее. Играла роль и солдатская примета, что ранение в пустой живот менее опасно, чем в полный. Зато, когда вернулись, наелись от души. Разносолами нас не встречали: каша с мясом, сало, лук и граммов по двести пятьдесят водки. Кроме нас, за столом сидели взводный и старшина.


Большинство ребят проснулись, но за стол больше никто не садился. Лежали, курили, слушали, как прошел поиск. Не привыкший к алкоголю, я быстро окосел и полез на нары.

Проснулся поздно. Ребята, засидевшиеся за столом, еще спали. Их никто не беспокоил. Вскоре я узнал, что утром пленного допрашивал командир полка. Раны ефрейтора сильно кровоточили, он пытался симулировать, изображая тяжелую контузию. Потом все же заговорил. Начертил план обороны позиций своей роты, рассказал что-то еще по мелочи. Командир полка остался недоволен, и дальнейший допрос поручил кому-то из офицеров штаба. Про погибшего помкомвзвода коротко сказал:

– Представить посмертно к ордену.

Про нас речи не заходило. День мы втроем отдыхали. Раненого новичка отвезли в санбат. Голик достал где-то спирта. Я в то время почти не пил, лишь поддержал компанию. Саша выпил изрядно, но не пьянел. Мы сидели вдвоем в тени дерева, и разговор шел откровенный. Я узнал, что две недели назад почти целиком погибла группа из пяти разведчиков. Их засекли посреди нейтралки, вернулся лишь один человек. Рассказал он и том, что помкомвзвода мечтал получить рану. Устал от войны. Вот и накликал. Только не рану, а смерть.

– Много разведчиков гибнет? – спросил я.

– Думаешь, в пехоте слаще? Сейчас вроде тихо, а когда наступление, за одну атаку половина людей в ротах убывает, – он неожиданно перевел разговор на другую тему. – А командир полка зря привередничает. Чего ему надо? Привели ефрейтора, убедились, что напротив нас та же часть стоит. Значит, перемещений пока нет, и внезапного наступления не жди. Помкомвзвода жаль. Хороший был парень и разведчик опытный. Пусть Федос покрутится без помощника. Сам в поиск ходить не любит, а теперь придется.

Помолчав, Саша сказал неожиданную для меня вещь:

– Ты, Ваня, у нас новичок, хоть и старший сержант. Только вчера боевое крещение получил. Тонкостей разведки еще не знаешь. Запомни одну вещь. У нас не принято вперед других лезть, свое «я» выставлять. Федос за разведку отвечает. Ему что ни прикажут, все выполняет. Людей порой зря гробим, лезем, не зная броду, на мины и пулеметы, лишь бы начальству угодить. Ты научись различать, когда приказ, а когда на дурость науськивают. Ордена, звания обещают. В общем, если чувствуешь, что дело дохлое, лучше уклонись, попроси времени на подготовку, а ребят на смерть не тащи.

Я не совсем понял сказанное. Дадут приказ – куда денешься! Но что-то в голове отложилось. Понял, что лезть в герои торопиться не надо. В конце разговора Саша Голик, как бы между прочим, сказал, что, наверное, ему вернут сержантские лычки, а раненый новичок в разведку не вернется.

– Сам ты как? – спросил меня.

– Ничего. Все нормально.

Убегать из разведки я не собирался. На переднем крае тоже гибнут люди. Почти каждый день полк терял людей. То от мин, которые немцы сыпали по несколько раз в сутки, то от выстрелов снайперов.

– В разведке можно жить, – закончил разговор Саша Голик. – Мы хоть спим по-человечески, и на убой не гонят. Ты парень грамотный, крепкий. Держись поближе ко мне.

Мы пожали друг другу руки. Так я приобрел хорошего боевого друга. Мы были разные. Саша Голик закончил пять или шесть классов, вырос в глухой деревушке в Саратовской области. В нем не было рисовки, излишнего самомнения, хотя он имел немалый боевой опыт и две медали. Саша подмечал многое. Рассуждал по-крестьянски практично и хотел не только нормально воевать, но и выжить. Голик оказался прав в своих предположениях. Новичок, которого мы навестили в санбате, явно притворялся, что ранения тяжелые, жаловался на слабость и боли в голове. В разведку он возвращаться не собирался, а позже, прикрываясь ранением, сумел попасть в полковой обоз. В то время я презирал таких людей. Позже стал понимать их, сделался более терпимым. Саше Голику вернули за удачный поиск сержантские погоны и назначили командиром отделения. Фактически же он исполнял обязанности помощника командира взвода. Меня это устраивало.


Если на участке нашего полка в мае сорок третьего стояла относительная тишина, то для меня месяц был заполнен большими и мелкими событиями. В течение мая я трижды ходил в поиск. Первый раз – неудачно. Нас обстреляли, ранили разведчика, второй влез локтем на мину. Ему оторвало руку и снесло полголовы. Немцы открыли сумасшедший огонь из пулеметов, погиб еще один разведчик. От полного уничтожения группу спасла густая трава, в которой мы затаились. В общем, почти все разведчики вышли из строя. Вместо «языка» мы кое-как вынесли тела убитых.

Когда делали «разбор полетов», выяснилось, что парень, попавший на мину, растерялся, пополз в сторону мимо отмеченного саперами прохода. Но прежний страх перед минами снова сковывал меня. Вторая вылазка завершилась удачно. Мы выкрали часового и благополучно доставили к своим. Я был в этом поиске заместителем Голика. Меня хвалили и говорили, что становлюсь настоящим разведчиком. Конечно, это было не так. Чтобы стать специалистом в разведке, требуются месяцы и постоянная тренировка.

Третья вылазка тоже завершилась взятием «языка». Один разведчик был убит. «Язык» сообщил в штабе какие-то ценные сведения. Меня представили к медали «За отвагу», которую я вскоре получил. Я очень гордился этой наградой. Медаль «За отвагу» высоко ценилась среди бойцов и офицеров. Давали ее за конкретные боевые дела на поле боя с указанием, что совершил представленный к медали. Кстати, в сорок третьем (по крайней мере, в первой половине года) наградами никого не баловали. Представляли многих, но получали награды единицы. Больше ограничивались благодарностями. А вскоре я вляпался в ситуацию, которая едва не стоила мне жизни и лишний раз показала, что разведка очень непростое дело.

В обязанности разведчиков входило наблюдение за передним краем. Каждый день несколько человек выползали на нейтралку и следили в бинокли за немецкими позициями. Действовали, как правило, парами. Это была тоже разведка, и причем очень рискованная. Если несколько раз вылазки обошлись для меня с напарником нормально, то в очередную вылазку мы выбрали неудачную позицию, закопавшись под тяжелый немецкий бронетранспортер. Сгоревшая во время мартовского наступления немцев восьмитонная машина уткнулась остатками передних обугленных колес в землю. Шестиметровый корпус более чем наполовину защищали снизу гусеницы и металлические, в полтора ряда, колеса. Чем не укрытие!

Я не учел одного. Раньше мы прятались в незаметных окопчиках среди кустов и далеко вперед не выползали. В этот раз подобрались метров на триста к немецким траншеям. Сквозь просветы в гусеницах я отлично видел лица врагов. На участке, длиной в полкилометра, насчитал шесть пулеметов, в том числе один крупнокалиберный. Два из них были хорошо замаскированы и раньше огонь не вели. Я с удовольствием нанес пулеметные точки на карту. Нас заметили ближе к вечеру. Или уловили отблеск бинокля в лучах переместившегося к западу солнца, или мы слишком много двигались, разминая затекшие мышцы.

Сначала влепили несколько пулеметных очередей. Пули плющились, рикошетили от металла. Мы затаились. Потом заработали минометы. Мина взорвалась, влетев в открытый десантный кузов в метре над нашими головами. Ощущение было как от удара молотом по железной бочке. Минометный обстрел выдержали, даже приободрились. Но за нас взялись крепко. Ударила с закрытой позиции 75-миллиметровая пушка. Это было серьезнее. По нам выпустили десятка два снарядов. Несколько штук снесли верх кузова, разорвали его почти пополам. Два фугаса рванули под гусеницами. Вышибло металлическое колесо, меня отбросило в глубину нашей норы. Я оглох, у обоих текла кровь из носа и ушей. По движению губ уловил фразу, которой напарник оценил мою сообразительность:

– Пиндец! Хорошее место выбрал, старшой. Здесь и останемся.

Он был недалек от истины. Под прикрытием пулеметных очередей к нам ползли трое немцев. Бронетранспортер служил им прикрытием от огня из наших траншей, до которых было полкилометра. До немцев, как я упоминал, метров триста. С моей стороны было непростительной авантюрой лезть под нос фрицам, да еще тащить за собой подчиненного. Конечно, мы много разглядели за день наблюдения, редко кто подбирался к немцам так близко. Но что стоили эти сведения, если мы оказались в ловушке!

А трое немцев умело и быстро ползли к нам, им был знаком каждый метр, да еще прикрывали пулеметы. Какую гадость от них ждать, можно было только догадываться. Забросают бутылками с горючей смесью, и поджаримся живьем. Им, небось, и кресты и отпуска за ликвидацию русских разведчиков пообещали. Мы открыли огонь из автоматов. В щель от выбитого колеса сразу полетели пули немецкого МГ-42. Напарнику пробило насквозь щеки. Он лежал на дне окопчика и отплевывался кровью. Я выпустил остаток диска наугад, вставил запасной и переполз к передним колесам.

Кто видел, как бьет автомат ППШ, представляет клубок пламени, вылетающий из ствола и отверстий кожуха. Отличная мишень! Меня снова загнали в окоп, но кого-то из немцев я крепко зацепил. Продолжал стрелять, меняя места, держа автомат над головой. Меня и напарника спасли наши минометчики, открыв беглый отсечный огонь. Мы вылезли из-под бронетранспортера и сумели отползти метров на семьдесят. С час пролежали в глубокой воронке. Я почти оглох и, выкопав выемку, наблюдал за немецкими траншеями, готовый открыть огонь, если нас попытаются взять живыми. Напарник мучался от боли, стонал, рвался куда-то бежать, пока не получил пулю в руку. Начало смеркаться, и мы кое-как доползли до своих.

До сих пор не понимаю, как нас немцы выпустили живыми. Нахожу лишь одно объяснение. Позиции фрицев были сильно прорежены, солдат не хватало, да и наши минометы шорох навели. Ну, и, конечно, везение. Эта разведка стала для меня уроком. Кстати, реакция на результаты была разная. Лейтенант Федосов нанес на карту замеченные нами огневые точки и хвалил меня за решительность. Потом сразу пошел к начштаба докладывать о результатах. Саша Голик после ужина, когда я немного успокоился, отчитал меня:

– Ты головой соображаешь? Залез фрицам под самый нос. Ведь я тебя предупреждал: есть смелость, а есть глупость. Тебя сегодня Бог спас, а напарник в госпиталь угодил.

Видя, как я сник, Саша обнял меня, сказал, что я смелый парень. Мы выпили еще, я признал свою неосмотрительность. На этом инцидент был исчерпан. Кстати, утром, перед строем, лейтенант Федосов объявил мне благодарность за добытые важные сведения. Но я уже получил от Голика и остальных старых разведчиков оценку своего «подвига». Благодарность выслушал и коротко ответил, ни на кого не глядя:

– Служу трудовому народу!

Как и положено по уставу.


…Была середина июня. В воздухе висело предчувствие большого сражения, которое позже назовут Курской битвой. Мы стояли южнее Курского выступа. Наша дивизия входила в состав резерва Главного командования. Большинство подразделений находились в 15-20 километрах от линии фронта. Полк также отвели во второй эшелон. Несмотря на удаленность от переднего края, все подразделения спешно окапывались, рыли глубокие щели. Наш взвод вел наблюдение. Не за немцами, а скорее выполнял функции специальных постов и патрулей. Мы проверяли документы у водителей машин, следующих вне воинских колонн, задерживали подозрительных военнослужащих, гражданских лиц.

Не знаю, попадались ли среди них шпионы, но мы добросовестно передавали их в комендатуру и особый отдел. Запомнился парень лет восемнадцати. Он кинулся убегать. Бежал быстро, мог скрыться в кустарнике, и мы открыли огонь. Пробили ему голень. Он катался по земле, кричал от сильной боли. Когда перевязали и стали допрашивать, беглец сознался, что его призвали в армию, а «мамка» спрятала в дальнем сарае.

– У нас отец и два брата погибли. Кроме меня, трое малых остались. Мамка сказала, что все равно немцы придут, хоть один мужик в семье уцелеет.

Мне показалось, что парень не совсем нормальный. Я посоветовал ему в особом отделе каяться и не болтать лишнего про «мамку» и про то, что придут немцы. В сентябре 1943 года, когда шло наступление, часть бойцов и командиров нашего полка передали из 4-й армии резерва Главного командования в 1235-й стрелковый полк, входящий в состав 52-й армии. Пополняли части, понесшие серьезные потери в ходе Курской битвы и дальнейшего наступления. Я попрощался с Сашей Голиком, другими ребятами и вместе с группой солдат, сержантов и офицеров прибыл на новое место службы. Такой же разведвзвод и должность та же – командир отделения пешей разведки.

Командиром взвода был старший лейтенант Чистяков. Коротко стриженный, в пилотке, легких брезентовых сапогах, он встретил меня доброжелательно. Познакомил со взводом, расспросил о службе и сказал, что нуждается в опытных разведчиках. Опытным я себя не считал. Но если учесть, что половина взвода были новички, то здесь на меня смотрели как на бывалого командира отделения. Я откровенно рассказал, что в поисках участвовал всего несколько раз.

– Ничего, – успокоил Чистяков. – Войну ты уже понюхал, под огнем побывал. Медалью «За отвагу» так просто не награждают. А что лишнего не хвалишься, это хорошо.

Чистяков был более опытным командиром, чем Федосов, более решительным, изобретательным. Он «перетягивал» к себе во взвод саперов, радистов, артиллеристов. У нас был свой переводчик, не слишком большой знаток, но умевший перевести нужные вопросы и ответы. Хотя взвод считался пешим, Чистяков обзавелся двумя трофейными мотоциклами. Имелось достаточное количество биноклей и хорошая стереотруба. Автоматы были наши, пистолеты и ножи у некоторых разведчиков – трофейные.

Фронт на участке армии какое-то время стоял на месте. Мы находились километрах в восьмидесяти от Полтавы. Расстояние до немецкого переднего края составляло от 400 до 700 метров. Мощных укреплений противник возвести не успел. Спешно минировались подходы, немцы устанавливали по ночам бронеколпаки, зарывали в землю танки. Я знал, что долго стоять на месте не будем. Шло наступление на Днепр, и передышки были короткими.

Два дня я вел вместе с отделением наблюдение за передним краем, а затем был направлен с группой за «языком». Полковая разведка действовала очень активно. Зная, что скоро возобновится наступление, такие группы посылали часто. Командир полка требовал информацию о тех войсках, которые нам противостоят. Группу возглавлял сержант Михась, белорус из-под Орши. Вначале я думал, что это его имя, оказалось – фамилия. Так его все и называли. Жилистый, с очень сильными цепкими руками, он имел немалый опыт и напоминал мне Сашу Голика. Два человека были из моего отделения. Ваня Уваров, тоже крепкий парень, до войны занимался борьбой. В группе был еще паренек из-под Казани. Фамилию его я не запомнил.

Каждая вылазка за «языком» словно нырок в холодную воду. Заранее представляешь, как ползешь через нейтралку, замираешь при свете ракет, а что ждет впереди, один Бог знает. Мы взяли зазевавшегося часового и благополучно вернулись. По нам открыли огонь, когда группа уже была рядом с нашими траншеями. Помню, что пленного вначале допросили прямо в землянке Чистякова. Как вели себя пленные? Они прекрасно знали, если начнут отпираться, изображать героев, хорошего не жди. Говорить все равно заставят, а за упрямство могут и пристрелить.

Отмечу сразу, в сентябре сорок третьего года фрицы не чувствовали себя побежденными. Их вера в Гитлера и в мощь своей армии была крепкой. Кроме того, они боялись за своих близких, которых могут отправить в концлагерь, за «предательство». Тот пленный изворачивался, плел очевидные вещи, которые мы знали и без него. Потом разговорился, но мы никогда не верили пленным. Поэтому всегда старались взять контрольного «языка». А вот с контрольным у нас получилась неувязка.

В ночь, когда я отдыхал, на другом участке предприняли новую вылазку. С одной стороны, лезть за «языком» два раза подряд было опасно. А с другой, несмотря на строгие приказы начальства, немецкие солдаты на переднем крае несколько расслаблялись, считая, что русские две вылазки подряд не повторят. Повторили. И нарвались на неожиданность. Немцы осветили передний край «люстрами». Так мы называли большие светящиеся ракеты, которые запускали из минометов. «Люстры» медленно снижались на парашютах, заливая все вокруг ярким светом. Разведгруппа оказалась как на ладони. Несмотря на то что ребята лежали неподвижно, по ним открыли такой огонь, что они вынуждены были отползать. Четверо разведчиков погибли, а двое оставшихся в живых получили ранения.

Владимир Першанин

Штрафники, разведчики, пехота

«Окопная правда» Великой Отечественной

В оформлении обложки использована фотоинформация фотокорреспондента Марка Марков-Гринберга

Это сборник воспоминаний солдат и офицеров, участников Великой Отечественной войны. Я постарался отразить в нем судьбы людей, которых объединяет то, что все они прошли через передний край, были на острие войны и победили. Хотя шансов дожить до Победы у большинства было очень немного.

Наряду с воспоминаниями о разведчиках, пехотинцах, пулеметчиках мне удалось собрать материалы о людях, военная судьба которых не так часто отражается в нашей литературе: о военных шоферах, зенитчиках Волжской флотилии, сражавшихся во время Сталинградской битвы, а также о судьбе лейтенанта-артиллериста, попавшего в штрафную роту.

Бойцов той войны остается с каждым годом все меньше. Они стали мне близки, и я хочу донести до читателя их нелегкие судьбы и подвиг, который навсегда останется в истории России.

Я служил в разведке

Самую почетную награду я получил не за добытых «языков», хотя их насчитывалось более двух десятков, а за немецкий танк, который захватил вместе с экипажем. И такое в разведке бывало.

Мельников И.Ф.

Об Иване Федоровиче Мельникове я впервые узнал из короткой статьи в толстой книге о кавалерах ордена Славы. Потом получилось так, что встретил его в городской библиотеке, где проводилась встреча с ветеранами. Разговорились, встретились еще, и родился этот документальный рассказ о военном пути старшины – разведчика Ивана Федоровича Мельникова. С его разрешения я изложил события от первого лица, так, как мне рассказывал Иван Федорович.


Родился я 19 сентября 1925 года в городе Сызрань Куйбышевской области. Отец, инвалид Гражданской войны, умер вскоре после моего рождения, мать – рабочая. Через какое-то время мама вышла замуж, и отчим заменил мне отца. Он работал в ОСОАВИАХИМе, был добрым, хорошим человеком, позаботился о том, чтобы я получил образование. В начале лета 1942 года я закончил два курса железнодорожного техникума, немного поработал.

Я мечтал стать летчиком и приписал себе в документы лишний год. Вместе с двумя одноклассниками мы сбежали из дома и, забравшись тайком в железнодорожный состав, рванули из Сызрани в Сталинград поступать в Качинское летное училище. Когда приехали в Сталинград, оказалось, что училище эвакуировано. Помню, как голодные бродили по городу, размышляли, что делать дальше. То, что Сталинград прифронтовой город, не понимали. Не обратили внимания и на вой сирен, означающий воздушную тревогу.

Начался воздушный налет. Посыпались бомбы. Мощные взрывы поднимали столбы земли на десятки метров вверх, рушились дома. Спрятаться, залечь в какой-нибудь канаве мы не догадались, а побежали к Волге. В головенках мелькали мысли переправиться на левый берег. То, что ширина Волги километра два с лишним, мы не задумывались. Что стало с моими одноклассниками – не знаю. Близкий взрыв оглушил меня, я метался по берегу, пока не сбило с ног очередным взрывом.

Очнулся на берегу без одежды, все тело болит, в ушах звон. Контузило. Меня подобрали бойцы какой-то воинской части, отнесли в санроту. Когда пришел в себя, накормили, одели, стали расспрашивать. Я твердил, что хочу учиться на летчика. Исправлений в документах не заметили, судя по ним, мне через месяц должно было исполниться восемнадцать лет. То есть формально я был почти совершеннолетним. Сталинград уже вовсю бомбили, военной подготовки я не имел, и мне выдали предписание на учебу в Моршанск Тамбовской области. Мол, парень грамотный, будешь учиться там на летчика.

В Моршанске летного училища не было. Ни о каких летчиках разговор не шел. Вместе с группой ребят я попал в пулеметно-минометное училище. Обстановка на фронте была, как никогда, тяжелой, шло мощное немецкое наступление на юге. Начались бои на подступах к Сталинграду. Двадцать третьего августа 1942 года фашисты прорвались к Волге, а на город обрушились волна за волной сотни вражеских самолетов. Центр города за день был превращен в развалины, погибли тысячи людей. Окажись я в тот день в Сталинграде, вряд бы уцелел.

Моршанск, небольшой, очень зеленый городок, раскинулся на высоком берегу реки Цна. Напоминал многие провинциальные города России. В центре – двух– и трехэтажные здания, а все остальное – частные дома с садами и огородами. Курильщики хорошо знают город по знаменитой моршанской махорке и сигаретам «Прима». Ну, а для меня с конца августа 1942 года и до апреля 1943 года он стал местом учебы.

Пулеметно-минометное училище располагалось в центре Моршанска. Несколько рот занимали большой кирпичный дом. Рота – 120 курсантов, взвод – 40. Учили нас как следует. Постигали боевую подготовку, устройство минометов и пулеметов, расчет стрельбы, тактику боя. Например, из 82-миллиметрового миномета я сделал за семь месяцев около пятидесяти боевых выстрелов. Считаю – нормально. В других училищах, как я позже узнал на фронте, боевых стрельб проводилось куда меньше. Изучали станковые пулеметы «максим» и ручные Дегтярева.

Больше внимания уделялось все же минометам. До войны их недооценивали. Немцы, широко применяя минометы с первых дней, наносили нашим войскам серьезные потери. Для точной стрельбы требовалось постичь целую науку. Мне в расчетах помогало полученное в техникуме знание математики и физики. Оценки по большинству предметов были хорошие и отличные. Но, к сожалению, мешали (как ни странно звучит) мое умение чертить и музыкальный слух, я был запевалой. Из-за этого меня перебрасывали из роты в роту. Я оформлял наглядную агитацию, выпускал стенгазеты. Когда роту готовили к проверке, я и рисовал, и вышагивал в строю, запевая «Каховку», «По долинам и по взгорьям», «Катюшу». За наглядную агитацию и прохождение четким строем с песней рота получала хорошие баллы.

При этом меня никто не освобождал от сдачи зачетов. Учебу в училище вспоминаю добрым словом. Командиры относились к нам внимательно. Питание для военного времени было хорошим. Утром – каша, масло, сладкий чай. На обед – мясные щи, суп, каша или картошка с мясом, компот. По окончании училища мне было присвоено звание «старший сержант». Я мог командовать минометным или пулеметным расчетом, но моя военная судьба сложилась иначе. Я попал в 202-й гвардейский полк 68-й гвардейской дивизии, входящей в состав Степного фронта. Дивизия находилась северо-восточнее Харькова. Буквально в первые дни меня «сманили» в разведку.

Слово «разведчик» всегда было окружено ореолом загадочности, какой-то тайны. В разведку брали только добровольцев. Про вылазки в тыл врага рассказывали легенды. Отважные разведчики проникали в фашистское логово, бесшумно снимали часовых и приводили ценных «языков». В апреле 1943 года мне было семнадцать лет (по документам – восемнадцать). По существу, мальчишка, умевший хорошо петь и не нюхавший войны. Я, не раздумывая, дал согласие и был назначен командиром отделения взвода пешей разведки. Когда меня познакомили со взводом, я сразу заметил, что наград у разведчиков больше, чем в пехоте. Не сказать, что бойцы были увешаны медалями и орденами, но более чем у половины имелись награды.

Хотя я именовался командиром отделения, науку разведки пришлось постигать с азов. Первые недели никем не командовал. Учили меня, как организована немецкая оборона, где расположены посты, пулеметные точки. Помню утомительные дни наблюдения за передним краем противника. С раннего утра и до темноты, вечером и ночью. Глаза до того болели, что я промывал их холодной водой. Затем привык. Давал глазам отдых, учился сосредоточить внимание на нужных участках. Командиром взвода был лейтенант Федосов. Не скажу, что он был очень опытный разведчик. Дело в том, как я понял, рядовых и сержантов на офицерские должности выдвигали редко. Специальных разведучилищ не было. Командирами в разведку назначали отличившихся офицеров из стрелковых подразделений.

Федосов воевал с лета сорок второго, был ранен, считался грамотным командиром. В разведвзвод пришел месяца за два передо мной. Меня «натаскивали» двое опытных разведчиков. Рядовой Саша Голик из моего отделения и сержант, фамилию которого я не запомнил. Голик, небольшого роста, жилистый, много раз ходил в тыл, имел две медали. Кажется, одно время был сержантом, но за пьянку был разжалован. Тем не менее, это был подготовленный, обстрелянный специалист, который мог ответить на любой вопрос. Я испытывал страх перед минами. Саша подробно рассказывал, какие мины могут встретиться, успокаивал меня.

– Нам же саперы помогают. И не думай, что мины невозможно угадать. Неделю простоят – в земле ямка образуется, и трава желтеет.

– А если мины день назад поставили?

– Значит, будет бугорок. Опять же, трава по цвету отличается.

Владимир Иванович Трунин - простой русский мужик которому на долю выпало пережить войну. Да не просто ее пережить - он был участником самых жестоких боев за нашу Родину. В начале войны был простым пехотинцем, потом стал танкистом и воевал на танке КВ-1.

Участвовал в прорыве блокады Ленинграда, дрался на Карельском перешейке, был на Наревском плацдарме. После войны работал в конструкторском бюро на одном из оборонных предприятий СССР. 14 апреля 2018 года Владимир Иванович покинул этот мир, но оставил после себя очень много воспоминаний о войне:

«10 июня 1944 года началось наступление. Нас поддерживали пехотные части в которых было много узбеков. И я тогда обратил внимание, что у них шинели до самой земли, чтобы было теплее. А у русских солдат шинели только до колен. Потом, русский солдат берет вещмешок с собой. Ну кусок хлеба там, котелок пустой, ложка, маленькое полотенце, кусок мыла и все.

А вот узбеки почему-то набирали целый вещмешок зеленый, как мы его еще называли катуль. Чего там было? Барахло. И русский пехотинец, когда поддерживал наши танки, бежал вслед за танками с той же скоростью.

А ребята из Узбекистана, особенно постарше возрастом лет 35-40, они еле ноги переставляли, потому что тяжело было бежать с большим катулем за спиной и в длинной шинели которая волочилась по земле. Поэтому они часто говорили: «Винтовка большой, а котелок маленький!».

Теперь я приведу случай, который произошел на моих глазах. Наш танковый полк, 260 тяжелый танковый полк прорыва, начал наступление часов в 9 утра правее Белоострова. Шоссе было заминировано, мост заминирован – там было нельзя пройти. Вот мы и шли в обход этого шоссе. Поддерживали нас узбеки и их было много. Мне кажется, что больше половины.

Финны, конечно же, сопротивлялись. И вот бежит узбек в длинной шинели, которая по земле волочится с катулем за спиной. Я солдат и я не знаю что они там держат, что они там таскают в этом мешке. Финский минометчик раз мину и положил около него. Хлоп! Мужик лег.

Мне как человека его конечно же жалко, но он должен был бегать не просто вот так потихоньку, а бежать от кочки к кочке, от камня к камню, от укрытия к укрытию. Полежал, посмотрел и снова побежал. Потом опять где-то лег. Спрятался с тем чтобы он и жизнь сохранил и мог бы ворваться во вражескую оборону. Вот это главное!

Так вот как только финн положил ему мину под ноги и убил его наповал, то сейчас же со всех сторон сбежались узбеки с катулями, с длинными шинелями. Встали на колени, сложили руки лодочкой и начали молиться около него. Человек десять.

Финн глядел, глядел и думает: «Надо же – идиоты!». Взял и еще одну. Раз! И положил туда же! Все десять полегли. Как людей мне их жалко, но надо же соображать все-таки, что ты не у тещи на именинах находишься, а в бою. Вот надо как русские делают – перебегать от укрытия к укрытию, идти на сближение.

Приведу еще один случай который произошел со мной на фронте. Отбили мы последнюю, 12-ю атаку у немцев. Немцы кончили бросаться на нас. Вышли мы с Костей из танка, смотрим, а на дороге стоит разбитый грузовик немецкий. А там ящики с французским коньяком, с настоящим. Я читать то мог. Яблоки в январе! Румяные! Консервы, бочки шнапса салатного цвета по 150 литров. Вот все это стоит, ну море разливное.

Так мы не взяли ни одной бутылки коньяка, ничего не взяли. Мы взяли только ящик сливочного масла, голландского, 20 килограмм. Коробку французских яблок килограмм сто. Консервов взяли. Сухой хлеб. Немцы готовились к войне с 1929 года! Я прочитал на упаковке что маркировка была 1929 года. Это была буханочка завернутая в бумагу и залитая парафином.

Вот когда готовилась война! Да, это взяли. А коньяку и шнапсу ни одного грамма. Зато, когда пришла пехота после нас, то первым делом что сделали мужики – они все взялись за коньяк, взялись за шнапс и через 20 минут все до единого горизонтально легли.

Вот так вот. Но мы были опытные и опыт войны нам подсказывал что ничего этого не надо брать, а нужно брать только снаряды, боеприпасы и патроны. Это обязательно!».

Летом 1945 года Михаил Исаковский, автор популярнейших советских песен 1930-40-х годов (в том числе и знаменитой «Катюши»), написал два стихо-тво-рения. Одно из них — «Прасковья», напечатанное в журнале «Знамя» в 1946 го-ду — произвело огромное впечатление на Александра Твардовского. Поло-жен--ное на музыку Матвеем Блантером, оно стало самой горькой из со-вет-ских песен о войне. «Враги сожгли родную хату» была песней о невос-пол-ни-мых утратах, о не-померной цене, заплаченной за победу. Солдат, «поко-ривший три держа-вы», с медалью «за город Будапешт» на груди возвращается в родную де-ревню и застает там лишь пепелище и безымянные могилы. Только «горькая бутыл-ка» помогает ему смягчить боль.

Почти одновременно Исаковский сочиняет другое стихотворение, строки из ко-то-рого быстро стали расхожей цитатой:

Спасибо Вам, что в годы испытаний
Вы помогли нам устоять в борьбе.
Мы так Вам верили, товарищ Сталин,
Как, может быть, не верили себе.

Смысл их был в безграничной вере в Сталина и в безмерной благодарности от име-ни «простого» советского человека за одержанную под его руковод-ством победу:

Спасибо Вам, что в дни великих бедствий
О всех о нас Вы думали в Кремле,
За то, что Вы повсюду с нами вместе,
За то, что Вы живете на земле.

Песня «Враги сожгли родную хату» не исполнялась до 1960 года и лишь в 1960-е стала постепенно восприниматься как один из лучших песенных тек-стов о народном отношении к войне как к огромной человеческой трагедии. Стихотворение Исаковского, восхваляющее Сталина, после XX съезда партии перестают цитировать. Фигура Сталина стирается из официального образа Оте-чественной войны и заменяется понятием «партийное руководство». Но эта двойственность — существование двух дискурсов: официального — парадно-торжественного, государственнического, в котором простой человек является только послушным исполнителем высшей воли (вождя, партии), и личного — трагического, несущего отпечаток глубокой травмы от пере-житого — будет формировать память о войне все последующие годы. Попро-буем хотя бы кратко рассмотреть, как складывался образ войны и по-беды в разные эпохи.

В первое военное десятилетие речь может идти еще не столько о памяти, сколько о последствиях только что пережитого. Следы войны видны повсюду, она определила жизнь и судьбу миллионов советских людей.

В ночь с 8 на 9 мая 1945 года, когда по радио было объявлено о безоговорочной капитуляции фашистской Германии, многотысячные толпы людей стихийно, без приказов сверху (как это происходило на довоенных митингах в поддержку власти) заполнили площади и улицы советских городов. После колоссальных человеческих и материальных потерь, огромного физического и душевного на-пряжения люди радовались окончанию длившейся четыре года войны. Но жда-ли не только возвращения к мирной жизни. После пережитого в 1930-е массо-вого террора у людей возникли надежды на ослабление жесткого курса власти. Об этом говорит в конце романа «Доктор Живаго», над которым он начал ра-боту в 1945 году, Борис Пастернак:

«Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их един-ственное историческое содержание».

Слова Пастернака о «предвестии свободы» были связаны с тем, что страшная реальная война уменьшила страх, сковавший советское общество после коллек-тивизации и Большого террора. С началом войны люди столкнулись с настоя-щим врагом, а не с мнимыми вредителями и шпионами, в роли которых мог в 1937-1938 годах оказаться каждый. Огромная цена, заплаченная народом за победу над этим врагом, осознавалась обществом как жертва, принесенная всем народом — миллионами обычных людей и главным образом раздавлен-ным коллективизацией крестьянством. Именно крестьяне составили основную массу рядового состава Красной армии. Среди солдат на фронте постоянно шли разговоры о том, что Сталин после войны распустит колхозы, поскольку народ доказал свою преданность советской власти, ведь коллекти-виза-ция справед-ливо воспринималась как репрессивная мера. Эти надежды отчасти подкреп-ля-лись тем, что со второй половины войны власть несколько ослабила жесткую политику в отношении православной церкви в расчете на ее поддержку в борь-бе с фашистской агрессией.

Но ожидаемого облегчения не наступило, и награды не последовало. Наоборот, одержанная победа служила для Сталина оправданием жестокого довоенного курса. Поэтому власть, как и в начале 1930-х, на тяжелую экономическую ситу-ацию в стране, на страшный голод 1946-1947 годов ответила новым драконов-ским указом, по которому за горсть крупы или кусок хлеба, вынесен-ные с пред-приятия, давали по восемь лет лагерей. В конце сталинской эпохи в местах за-клю-чения находились многие тысячи людей, осужденных за «хищение госу-дар-ственного и общественного имущества».

На фоне послевоенной разрухи и голода пропаганда тем более интенсивно стре-милась создать образ великой победы, главным творцом которой был Ста-лин. Поэт Константин Левин, стихи которого до самой его смерти в 1984 году останутся под запретом, писал о том, как, не дожидаясь конца войны, в Москве уже начинали творить официозный, победный образ:

Тут все еще ползут, минируют
И принимают контрудары.
А там — уже иллюминируют,
Набрасывают мемуары…

Илья Эренбург, противопоставляя рождающейся приукрашенной картине жестокую правду войны, в 1945 году тоже пишет стихи, где рисует совсем не парадный образ победы:

Она была в линялой гимнастерке,
И ноги были до крови натерты.
Она пришла и постучалась в дом.
Открыла мать. Был стол накрыт к обеду.
«Твой сын служил со мной в полку одном,
И я пришла. Меня зовут Победа».
Был черный хлеб белее белых дней,
И слезы были соли солоней.
Все сто столиц кричали вдалеке,
В ладоши хлопали и танцевали.
И только в тихом русском городке
Две женщины как мертвые молчали.

Но этот образ горькой и трудной победы никак не вписывался в официозный пропагандистский миф.

Спустя несколько недель после 9 мая, превратившегося в стихийный народ-ный праздник, 24 июня 1945 года состоялся торжественный Парад Победы. По Крас-ной площади шли казавшиеся бронзовыми гвардейцы. Они театрально бросали нацистские штандарты к подножию Мавзолея, на котором возвышался Сталин со своими соратниками. Этот образ плакатного советского воина и стал символом солдата-победителя. Он не был похож на возвращав-шегося в разру-шен-ные города и села красноармейца, измученного тяготами войны, с недо-леченными ранами, в обтрепанной шинели. Таким пришел с войны будущий писатель Виктор Астафьев:

«Привык вот, и быстро привык, есть лежа на боку или стоя на коленях из общей, зачастую плохо иль вовсе не мытой посудины, привык от вес-ны до осени не менять белье и прочую одежду, месяцами не мыться… обходиться без мыла, без зубной щетки, без постели, без книг и газет…. Даже без нормальных слов и складных выражений: все слова заменены отрывочными командами… <…> И вот нас, солдат-вшивиков… дезин-фекции подвергли, вонь-то и срам постыдства войны укрыли советской благостной иконкой, и на ней, на иконке той, этакий ли раскрасавец… в чистые, почти святые одеяния облаченный незнакомец, но велено было верить — это я и есть, советский воин-победитель, которому чужды недостатки и слабости человеческие».

Этот образ подкреплялся созданными еще во время войны фигурами героев, которые жертвовали своими жизнями во имя победы. Портреты этих героев, описания их подвигов имели очень мало общего с их реальными прототипами, если таковые вообще существовали.

Один из ярких примеров — написанный по свежим следам советским класси-ком Александром Фадеевым докумен-таль-ный роман «Молодая гвардия» (1946), в котором рассказывалась история моло-дежного подполья во время немецкой оккупации в Донбассе. Картина, нари-сованная Фадеевым, сильно отличалась от реальности. Сталин тем не менее потребовал переработки романа и усиле-ния в нем руководящей роли комму-нистов. После этого книга была признана идеологически верной, необхо-димой для патриотического воспитания моло-дежи и на долгие годы вошла в школь-ную программу. Нарисованная Фадеевым мифологическая картина сопротив-ления оккупантам стала фактически кано-ном, а борьба за неруши-мость создан-ного в те годы пантеона, за сохранение мифических героев продолжается вплоть до сегодняшнего дня.

В послевоенные годы победа в Отечественной войне стала важнейшим стерж-нем сталинской национально-патриотической доктрины. История России представлялась теперь как череда блестящих военных побед, а русские полко-водцы — как всегда одерживавшие блистательные победы. На приеме в Крем-ле, который состоялся после Парада Победы, Сталин поднял тост за русский на-род, определив таким образом, как должен выглядеть идеоло-гически верный образ войны, где главная роль отводится именно русскому народу, «старшему брату».

Из этого образа сознательно исключались все темные пятна и неприятные для власти воспоминания: просчеты и ошибки советской довоенной политики сближения с Гитлером после заключения пакта с Германией в 1939 году, рас-терянность и страх Сталина в первые дни нашествия, тяжелейшие поражения Красной армии в 1941-1942 годах. Чтобы скрыть эти ошибки, чтобы цена победы не каза-лась такой непомерной, умалчивались реальные цифры потерь на фрон-те и среди мирного населения, занижалось количество красноар-мей-цев, попавших в плен.

После войны обозначились новые категории подозрительных для власти граждан — в зависимости от того, где они находились и что делали во время войны. Это были советские военнопленные и гражданские лица — так называе-мые остарбайтеры, вывезенные с оккупированных территорий на работу в Тре-тий рейх, и узники нацистских концлагерей. То есть все те, кто после оконча-ния войны был репатриирован из Германии обратно на родину. После освобо-ждения они подвергались изматывающим проверкам в фильтрационных лаге-рях, а по возвращении в СССР к ним применялись репрессивные и дискри-ми--национные практики. Это вынуждало их впоследствии, насколько это было воз-можно, скрывать свое прошлое. Многих ждал принудительный труд, а неко-торых — лагерные сроки по сфабрикованным обвинениям в измене Родине. Из официальной памяти о войне был вытеснен противоречивый опыт милли-онов советских граждан, находившихся на оккупированной немецкой армией территории. Над этими людьми долгие годы висела угроза обвинения в колла-борационизме.

В послевоенное десятилетие завесой молчания была прикрыта и массовая гибель евреев на оккупированных территориях. Об уничтожении еврейского населения не сообщалось уже и во время войны, официально использовалась формула «гибель мирных советских граждан». Это умолчание оправдывалось стремлением не давать пищу нацистской пропаганде, писавшей о «жидо-большевизме». Однако на самом деле такое нежелание открыто говорить о массовом уничтожении евреев объяснялось усилившимся во время войны антисемитизмом, который со второй половины 1940-х годов стал в СССР частью государственной политики. Поэтому не были поставлены еврейские памятники на местах, где проводились массовые расстрелы, был наложен запрет на публикацию собранной во время войны писателями Ильей Эрен-бургом и Василием Гроссманом «Черной книги» — свидетельств об уничто-жении советских евреев на оккупированных территориях.

Но и горький опыт бывших фронтовиков становился все более неудобным для власти. Органы государственной безопасности начали проявлять повы-шенное внимание к инвалидам войны (их было после войны 2,5 миллиона), относя их к небезопасной категории граждан, которые должны быть недо-вольны своей жизнью. Все послевоенные годы инвалиды заполняли привок-зальные пивные и рынки, их увечья были постоянным напоминанием о кро-вавой войне. Без-дом-ных калек начали собирать и отправлять насильно в расположенные в глуши дома инвалидов.

Вернувшиеся с войны солдаты-фронтовики постепенно осознавали, что, живя памятью о войне, им трудно будет вписаться в новую жизнь. К тому же их ин-ди-видуальный опыт был настолько далек не только от парадной и вычищен-ной картины войны, но и от обычных представлений о гуманности и человеч-ности, что делиться им было тяжело, а иногда и просто невозможно. Это, конечно, не означало, что их неизжитая травма не находила потом выхода. Она прояв-лялась в широчайшем употреблении алкоголя, на многие годы ставшего глав-ным способом ее вытеснения.

Поэт Борис Слуцкий писал об ощущении своей ненужности, возникшем у воз-вра-тившихся с войны:

Когда мы вернулись с войны,
я понял, что мы не нужны.
Захлебываясь от ностальгии,
от несовершенной вины,
я понял: иные, другие,
совсем не такие нужны.

Чувство ненужности усугублялось тем, что очень быстро после войны начали возвращаться прежние, довоенные страхи. Много лет спустя Даниил Гранин писал:

«После демобилизации у фронтовиков разительно менялось поведение. На гражданке пропадала солдатская уверенность, недавние храбрецы терялись… Подняться на трибуну, поспорить с начальством, отстоять товарища, выложить то, что думаешь, было труднее, чем подняться в атаку. Хотя не свистели пули, хотя никто не обстреливал трибуну, а вот поди ж ты…»

В этой атмосфере день 9 мая превращался в народный день скорби и памяти о потерях, которые понесла едва ли не каждая советская семья. Именно поэ-тому Сталин в 1947 году отменяет официальное празднование Дня победы. Фактически в послевоенное десятилетие не создается и официальных мест памяти: музеи, монументы, «Вечные огни» появятся позднее. Но главное — почти не происходит того, что должно было бы происходить повсюду, где шли кровопролитные бои, когда не было времени и сил как следует хоронить погиб-ших. Не организуются торжественные перезахоронения. Наоборот, послевоен-ные парады, демонстрации, физкультурные праздники выполняли роль своеоб-разного камуфляжа, который призван был скрыть следы войны.

Но каковы бы ни были старания власти, это не могло уничтожить другую — как потом скажут в 1960-е годы, «народную» — память о войне, не умещав-шу-юся в прокрустово ложе официальной идеологии. Свое выражение она нахо-ди-ла в эти годы прежде всего в поэзии. Появляется целая плеяда поэтов, кото-рые называют себя военными. Довоенной романтике, с одной стороны, и барабан-ному патриотизму — с другой они демонстративно противопоставляют грязь, боль и жестокую реальность войны. Некоторые сти-хи, написанные иногда еще во время войны, настолько безжалостны и натура-ли-стичны, что долгие годы не могут быть напечатаны в условиях цензуры. Так звучат ставшие известными лишь годы спустя строки из написан-ного еще в 1944 году стихотворения быв-шего танкиста, много раз раненного на фронте и ставшего военным инвалидом Иона Дегена:

Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки,
Нам еще наступать предстоит.

Или в стихотворении «Перед атакой» 1942 года у умершего спустя десять лет от военных ран Семена Гудзенко:

Бой был коротким.
А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.

Или у не публиковавшегося при жизни поэта Константина Левина:

Мы доверяли только морфию,
По самой крайней мере — брому.
А те из нас, что были мертвыми, —
Земле, и никому другому.

Сейчас все это странно,
Звучит все это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.

Это пишет Борис Слуцкий в стихотворении «Голос друга», посвященном погиб-шему на войне поэту Михаилу Кульчицкому.

Время более глубокого осмысления пережитого в других, эпических формах еще не пришло. После войны пишутся прежде всего очерки, рассказы, неболь-шие повести. Одно из самых значительных произведений того времени — рассказ Андрея Платонова «Семья Иванова», опубликованный в 1946 году. В нем описывается трудное возвращение солдата с войны в семью, ставшую за эти годы чужой, где сын-подросток кажется старше отца, ничего не знаю-щего о законах тыловой жизни, а жена от жизненных тягот и одиночества, чтобы выжить и приспособиться, вступает в связь с другим.

Едва ли не самой знаменитой книгой о войне становится почти документаль-ная повесть бывшегоофицера Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда». В ней битва под Сталинградом предстает не как описание героических под-вигов, а как тяжелая и трудная работа, которую надо делать без всякого пафоса, стараясь избегать, насколько это возможно, лишних потерь. Но и книга Некра-сова, хоть и отмеченная в 1947 году Сталинской премией, и роман Грос-смана «За правое дело» (1952) спустя короткое время подвергаются резкой критике.

В начале 1950-х годов, когда общая атмосфера в стране начала сильно сгу-щаться, казалось, что другая память о войне все больше оказывается погре-бенной под давлением страха и тяготами послевоенной жизни.

После разоблачения так называемого культа личности Сталина в докладе Хру-щева на XX съезде КПСС и начавшегося «оттаивания» постепенно происходят и сдвиги в официальном образе Отечественной войны. Центр тяжести переме-щается с прославления победы на трагедию и страдания, которые война при-не-сла всему народу. Эту тенденцию сразу улавливают бывшие фронтовики. Они успели залечить физические раны, но тем более остро ощущают незажив-шие душевные. Бывшие лейтенанты и рядовые (Григорий Бакланов, Юрий Бон-да-рев, Василь Быков, Владимир Богомолов, Евгений Воробьев, Булат Окуджа-ва) в своих произведениях противопоставляют собственный опыт приглаженной и отлакированной картине войны, увиденной с генеральского или маршаль-ского командного пункта. Паренек с городской окраины, из да-лекой деревни, быв-ший школьник, студент, брошенный в военную мясорубку, — им важно рассказать правду о своей войне. Как пишет о себе в те годы бывший фрон-товик поэт Давид Самойлов:

А это я на полустанке
В своей замурзанной ушанке,
Где звездочка не уставная,
А вырезанная из банки.

То, что они описывают, получает в антисталинской критике название «окоп-ная правда». В 1960-е годы за эту лейтенантскую, солдатскую правду о войне на страницах толстых журналов и газет ведутся бурные идеологические бои. Военные повести Григория Бакланова, Василя Быкова, Булата Окуджавы под-вергаются резкой критике за пессимизм, «абстрактный гуманизм», пацифизм и тому подобное.

В это время впервые, хоть и в сильно урезанном виде, в общую картину войны включается и опыт тех, о ком молчали в предыдущее десятилетие, — это быв-шие военнопленные и узники концлагерей. И хотя их истории усечены, при-гла--жены, все-таки и их голос слышен теперь в большом хоре. Наибольшую известность приобретает в те годы книга пережившего нацистский плен Юрия Пиляра «Люди остаются людьми» (1963).

Впервые после запрета, наложенного на тему уничтожения евреев, встает вопрос об увековечивании памяти о миллионах погибших. Символом этой памяти становится место массовой гибели евреев в киевском Бабьем Яру. В Киеве начинается борьба за памятник, главным инициатором которой ста-новится писатель Виктор Некрасов. В 1961 году публикуется поэма Евгения Евтушенко «Бабий Яр», текст которой Шостакович в 1962-м включил в свою 13-ю симфонию.

Тема жестокости войны рождает вопрос о ценности человеческой жизни. Многие художники стремятся показать не «великий подвиг советского народа», а прежде всего антигуманистический характер войны — ее не героическое, а страшное и бесчеловечное лицо. «Подлой» называет войну в своей знамени-той песне тех лет Булат Окуджава. О том, как война калечит детские души, снимает свой первый фильм «Иваново детство» (1962) по повести Владимира Богомолова «Иван» молодой режиссер Андрей Тарковский. Он писал:

«В „Ивановом детстве“ я пытался анализировать… состояние человека, на которого воздействует война… <…> Он [герой фильма] сразу пред-ставился мне как характер разрушен-ный, сдвинутый войной со своей нормальной оси. Бесконечно много, более того — все, что свойственно возрасту Ивана, безвозвратно ушло из его жизни. А за счет всего поте-рянного — приобретенное, как злой дар войны, сконцентриро-валось в нем и напряглось».

О том, как человек на этой беспощадной войне оказывался в условиях бесчело-вечного выбора — не только между жизнью и смертью, но и между предатель-ством и смертью — пишет в своих повестях белорусский писатель Василь Быков.

В эти годы, когда в литературе идет постоянная борьба между сталинистами и антисталинистами, тема войны постепенно увязывается с темой репрессий. Характерно, что Александр Солженицын, бывший фронтовой офицер, в конце войны арестованный за критические высказывания о Сталине, выбрал своим героем в опубликованном в 1962 году рассказе «Один день из жизни Ивана Денисовича» бывшего солдата. Он попадает в ГУЛАГ после побега из немец-кого плена, облыжно обвиненный в предательстве.

В эти годы была написана одна из важнейших книг о войне — роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» (1960). Сравнение этой книги — второй части дилогии — с первой частью, романом «За правое дело», свидетельствует о том, какие глубокие изменения произошли за это десятилетие в сознании писателя. В романе, центром которого становится Сталинградская эпопея, Гроссман соединяет окопы Сталинграда и сталинские лагеря, нацистские концлагеря и лубян-ские подвалы и с необыкновенной для того времени прозорливостью он ставит вопрос о самой природе и близости друг другу двух тоталитарных систем.

Такое сравнение и беспощадное описание жестокости и безжалост-ности, с ко-торой ведется война, казались для этого времени невероятными по своей сме-лости. В начале 1961 года роман был изъят КГБ из редакции журнала «Знамя», куда отдал его писатель, арестованы все копии, кроме спрятанных Гроссманом. Книга, которой не было и в самиздате, пришла к советскому читателю только спустя четверть века, и сегодня можно лишь гадать, какое впечатление произ-вела бы она тогда, когда была написана.

В 1960-е годы происходит очевидный раскол в обществе по отношению к па-мя-ти о войне, к тому, как относиться к той цене, которой была достигнута победа. Салюты 1945 года не могут заслонить трагедию 1941-го — таков пафос тех, кто считает своим долгом не дать забыть катастрофу начала войны. Об этом писал Константин Левин:

Как библейские звезды исхода,
Надо мною прибита всегда
Сорок первого вечного года
Несгорающая звезда.

О, обугленный и распятый,
Ты спрессованной кровью мощен.
И хоть был потом сорок пятый,
Сорок первый не отомщен.

Нравственным эталоном для бывших фронтовиков становятся их погибшие товарищи. Однако этот раскол приобретает еще и поколенческий характер. Отцы, реальные и условные, которые не вернулись с войны, противопостав-ля-ются живым, которые вынуждены приспосабливаться к послевоенной жиз-ни, часто ценой компромиссов и нравственных потерь. В 1963 году режис-сер Мар-лен Хуциев снимает фильм «Застава Ильича», который с большими трудно-стя-ми и в урезанном виде под названием «Мне двадцать лет» пробивает себе доро-гу на экран. В этом фильме есть ключевая для этого времени сцена: 20-лет ний герой, находящийся на распутье, в трудную минуту своей жизни ведет вообра-жаемый разговор с погибшим на войне отцом. Но тот не может дать сыну ответ на вопрос о том, как жить сегодня. «Я ведь моложе тебя», — произносит он и ухо-дит в даль московских улиц. Символический смысл этой сцены был оче-ви-ден для тогдашнего зрителя: отцы выполнили свой долг — они погибли в бою за родину. Но они не могли ответить на вопрос, как теперь, спустя 20 лет после войны, жить их сыновьям.

В 1965 году, через полгода после снятия Хрущева с поста руководителя партии, с огромным шумом отмечалось 20-ле тие победы. 9 мая был вновь объявлен нерабочим днем. Происходит присвоение властью этой даты, которая до этого момента оставалась днем памяти и скорби. С наступлением брежневской эпохи становится очевидно, что коммунистическая идеология не может больше вы-пол-нять роль идейной опоры режима. Только победа в Отечественной войне воспринимается большинством советских людей как несомненный подвиг, коллективный и личный. Участие в войне и одержанная победа теперь при-званы играть роль цемента, скрепляющего явно слабеющую общность народов СССР. Поэтому в пропаганде постоянно подчеркивается тема «общего вклада» в победу. В те годы на экранах один за другим появляются фильмы о войне, где поселяются образы-клише: лукавого украинца, романтического грузина, добродушного узбека. Но все эти порою смешные и по-детски наивные пред-ставители других народов объединены общим стремлением к победе и связаны братскими узами с русским народом, который выступает как главная и направ-ляющая сила.

В эти годы усилиями официозных военных историков творится каноническая советская история Великой Отечественной войны. Это сопровождается широ-ким потоком публикаций маршальских и генеральских мемуаров. В них фраг-менты реальной истории перемешиваются с мифологией, оправдывающей бесчеловечный способ ведения войны, и часто сводятся старые счеты. Описа-ния тяжелых поражений полны взаимных упреков: один из ярких примеров — вопрос об ответственности за поражение под Вязьмой в трактовках марша-лов Конева и Жукова.

Как и в сталинское время, самой болевой точкой для брежневских идеологов являлось катастрофическое начало войны, стремительное продвижение немец-ких армий, миллионы попавших в плен и оказавшихся в окружении советских солдат. Характерна травля, которой подвергся историк Александр Некрич за свою монографию «1941. 22 июня», вышедшую в 1965 году. Некрич писал о том, что страшные поражения Красной армии в первые месяцы войны объяс-нялись грубыми просчетами и слепотой советского руководства, а глав-ное — уничтожением командного и офицерского состава во время Большого террора 1930-х годов. Книга была запрещена, Александр Некрич был исключен из пар-тии и вынуж-ден был уехать в эмиграцию.

В эти брежневские годы власть всячески стремится создать себе поддержку в лице участников войны. Они получают наконец разные социальные льготы, весьма существенные в тогдашней советской жизни, они окружены почетом. Слово «ветеран», включающее в себя постепенно все более широкий круг лиц, заменяет неудобного «фронтовика». Ветеранов приглашают в школы, чест-вуют на работе. Постепенно и у многих фронтовиков происходит замещение их труд-ной памяти на победный героический миф, который обеспечивает им почетный статус ветерана. Виктор Астафьев сокрушался:

«Нашего брата, истинных окопников, осталось мало… конечно, не все, далеко не все они вели себя достойно в послевоенные годы, многие малодушничали, пали, не выдержав нищеты, унижений — ведь о нас вспомнили только 20 лет спустя после войны… и коли Брежнев бросил косточку со своего обильного стола, наша рабская кровь заговорила и мы уже готовы целовать руку благодетеля…»

Действительно, настоящих фронтовиков в этот момент становится все меньше. Их места занимают разного рода деятели из политических отделов, из органов госбезопасности, не принимавшие непосредственного участия в боевых дей-ст-ви-ях (а иногда и несшие свою службу во время войны в ГУЛАГе). Примером может служить сам Леонид Брежнев, который во время войны занимал долж-ность началь-ни-ка политотдела одной из армий. Теперь, находясь у власти, он зад-ним числом получает самые высокие военные награды и создает себе с помо-щью пишущих за него журналистов героическую военную биографию.

В эти брежневские годы вся страна постепенно наводнялась однотипными об-разцами монументальной пропаганды, прославлявшими победу: унифициро-ванными «Вечными огнями», обелисками и монументами. Повсюду создаются Музеи боевой славы. Именно в это время были созданы каноны и стереотипы, которые преобладают в сегодняшней визуальной памяти о войне. Один из наи-бо-лее ярких примеров — мемориал, созданный на Мамаевом кургане по про-екту скульптора Евгения Вучетича, где гигантская фигура Родины-матери, огромные барельефы, рука с Вечным огнем никак не могли служить образом для частной памяти о погибших здесь солдатах.

Такой образ войны, где главной является не цена, а именно победа, постепенно вызывает возвращение фигуры Сталина как главного творца этого мифа. Кон-чается оттепель, наступают политические заморозки, и в книжных эпопеях, а главное — и на киноэкранах появляется его образ. Этим отмечена киноэпопея «Освобождение» (1969-1971), где впервые после XX съезда Сталин изображался мудрым военным полководцем. Именно в это время имя Сталина снова соеди-няется с победой, возникают формулы «Мы шли на смерть с именем Сталина», «Если бы не Сталин, мы бы не выиграли войну» и так далее.

Тем не менее было бы неверно утверждать, что коллективная память о войне тогда уже совершенно сливается с официальным мифом. В течение всей бреж-нев-ской эпохи идет борьба личной, индивидуальной памяти с официаль-ной. Эта личная память носит гораздо более глубокий характер, чем это было в ран-ние 1960-е. Она с трудом, но все же пробивается в литературе, в кино, в изобра-зи-тель-ном искусстве. Одна из важных и острых тем теперь — противо-стоя-ние народа и власти: это показано в фильмах Алексея Германа, Ларисы Шепитько, в книгах Василя Быкова, Вячеслава Кондратьева, Константина Воробьева, Вик-тора Астафьева. Все чаще в эти годы писатели и журналисты прямо обра-ща-ются к индиви-ду-аль--ному, личному опыту как к источнику альтернативного образа войны.

В 1970-е появляются документальные фильмы, книги, в основе которых лежат записанные их авторами устные свидетельства очевидцев. Один из наиболее известных военных писателей Константин Симонов сделал для телевидения несколько серий солдатских рассказов о военной повседневности. Белорусская журналистка Светлана Алексиевич в течение нескольких лет записывала вос-по-минания женщин, бывших в армии, и выпустила в 1985 году книгу «У войны не женское лицо», впервые обобщившую женский опыт войны. Белорусский писатель Алесь Адамович вместе с Даниилом Граниным собрали свидетельства пережив-ших ленинградскую блокаду. Их «Блокадная книга», хотя и вышедшая с боль-шими цензурными купюрами, стала первым отражением памяти ленин-градцев о массовом голоде и сильно отличалась от мифологизированной кар-тины «героического подвига осажденного города».

С начала 1980-х, с концом брежневской эпохи, общее недовольство существ-у-ющей системой начинает постепенно вызывать все большее отторжение фор-мализованного образа войны и победы как главной идейной опоры власти. С началом перестройки основной вопрос, который стоит в центре разворачи-вающихся общественных дискуссий, — это отношение к советскому прошлому, к сталинскому наследию. Главный пафос времени — стремление узнать нако-нец правду о политических репрессиях коммунистического режима и в том числе правду о войне. С наступлением эпохи гласности началось, как тогда часто писали, «заполнение белых пятен». Все, что до сих было вычеркнуто из офи-циальной памяти о войне, да и из коллективной тоже, возвращалось. Появились публикации и о реальных цифрах советских потерь, и о судьбах военнопленных и угнанных в Германию, о репрессиях в годы войны и о многом другом, что прежде было неизвестно или находилось под цензурным запретом.

С распадом СССР и возникновением новых независимых государств в бывших странах соцлагеря стало артикулироваться то, что до сих пор нельзя было вы-сказать вслух: советская армия смогла ценой огромных потерь избавить наро-ды Восточной Европы от нацизма, но не принесла и не могла принести им свободу.

И в общественном сознании, и на семейном уровне происходит утрата вете-ра-нами их прежнего статуса, который в ситуации экономической катастрофы перестал быть выгодным и почетным. На излете афганской войны (1989) усиливались, в первую очередь у молодых, пацифистские настроения, и любая война представлялась абстрактным злом. Подобные мысли высказывались не только молодыми. В середине 1990-х поэт Булат Окуджава, получивший в 1960-70-е годы огромную известность благо-даря песням и стихам, посвя-щенным войне, фактически ставший иконой альтернативной памяти о войне, говорил:

«Я не помню, чтобы простой народ уходил на фронт радостно. Добро-вольцами шли, как ни странно, интеллигенты, но об этом мы стыдливо умалчиваем до сих пор. А так война была абсолютно жесткой повин-ностью. <…> Аппарат подавления функционировал точно так же, как раньше, только в экстремальных условиях — более жестко, более откро-венно. <…> Войну может воспевать либо человек неумный, либо, если это писатель, то только тот, кто делает ее предметом спекуляции. <…> Прошлые 60 лет вообще превратились в ложь».

В начале 1990-х казалось, что это только начало процесса, который повлечет за собой глубинные изменения в коллективной памяти. Однако очень быст-ро — к середине 1990-х — все более заметным явлением общественного созна-ния становится ностальгия по советской эпохе. Причины этой ностальгии были разными, но главная — недовольство распадом СССР, экономическими и соци-альными последствиями реформ. И власть, становясь все более попу-лист--ской, озабоченная поисками консенсуса в раздираемом непримиримыми противо-речиями обществе, все активнее обращается к советскому, фактически бреж-нев-скому образу войны.

Первым масштабным проектом, в основу которого совершенно явно лег преж-ний советский пропагандистский стиль, было празднование 50-ле тия Победы в 1995 году. И памятник маршалу Жукову (чей образ в то время заменил собой фигуру Сталина в мифологии победы), установленный на Манежной площади, и законченный наконец долгострой — парк Победы на Поклонной горе, и сам характер праздничных ритуальных действий — все это было выдержано в духе прежних образцов монументальной пропаганды и эстетики.

Так постепенно с началом 2000-х годов память об Отечественной войне все ин-тенсивнее подменяется на память о победе. И эта память в последнее десяти-летие у большей части российского населения вновь связалась с образом Ста-лина. Память о терроре, который являлся главным инструментом сталин-ской политики, была тяжела и мучительна. Она требовала трудной нравствен-ной работы и не могла подпитывать чувство гордости и патриотизма, которые стали главными векторами новой идеологии. Ушли и последние реальные свидетели войны как тяжелого труда и кровавой бойни. Оставленные ими в минувшие годы свидетельства — мемуары, художественные произведения, фильмы — являются культурным багажом главным образом старших поколе-ний и мало востребованы молодыми. Упрощенный и мифологический образ войны как победы прочно поселился в массовом сознании.